Четверг 19.10.2017 19:18

Категории раздела

О конкурсе [17]
Орг.комитет [19]
Судьи [81]
Авторы [353]
Произведения на конкурс [352]
Аналитика [1]
Статьи конференции [1]

Поиск

Наш баннер


Наш блог





Форма входа

Логин:
Пароль:

Конкурс

Главная » Материалы раздела » Последняя волна » Произведения на конкурс

Знак

Василий Киляков

Знак



Кузьма Лукич заходил в дом и, не замечая меня, семилетнего мальца, здоровался с бабкой и дедом. Ставил в угол суковатый батожок и устремлялся в горницу...
Высокий, сутулый. Он зарос густой и широкой рыже-русой бородой. Круглые, со слезой, глаза, стриженная овечьими ножницами голова имеет форму улья. Я, не спуская глаз, смотрел на Кузьму Комкова, на его нечесаную, с проседью, бороду, широкое лицо, горбатый нос и глубоко посаженные острые глаза. Пронзительная улыбка.
Садился он на лавку широко, основательно, как будто навсегда. Уставившись на деда своими колючими прозрачно-коричневыми глазами, как у филина, Лукич улыбался, спрашивал деда о колхозных делах, но разговор не налаживался. И тогда Кузьма вынимал из бокового кармана допотопную склянку с самогоном, замысловатую и граненую, ставил на стол. Дед мой оживлялся, приносил стаканы, и бабка начинала «заводиться» — ворчать так, чтобы слышал Кузьма.
— И чего ходит? — ныла бабка. — От делов отводит... Вот и ходит, и ходит...
— Мать, а мать, — по возможности ласково и сердечно просил мой дед бабку — он называл ее «мать», — дай-ка нам чего-нибудь зажевать, занюхать чего-нибудь...
— Вот как сойдутся пара — лапоть да сапог, не разлей вода... И все «дай» им! А чего я вам дам? Так вот пили бы и пили, да вот болтовня и курятина...
Бабка лукавила. «Болтовня и курятина» бывала не часто, только на праздники: престольные или советские, — и тогда бабка, покончив со всеми делами, сама уходила к соседке, не могла она терпеть подвыпившего деда, не в меру разговорчивого и храброго. Но и в простые зимние вечера временами горницу наполнял табачный дым, зависал под потолком облаком, на полу валялись оплеванные окурки, взрывы хохота приводили бабку в трепет, терпение ее раскалывалось, истощалось.
— Мужики, — растворяя дверь из кухни в горницу, совестила бабка, — мужики, ай не стыдно в чужих людях сидеть до глубокой ночи? Дайте хоть поужинать спокойно. Поди-ка и в уборную захотели?
И тут же накидывалась на главного виновника сборищ, на деда:
— А с тобой, доходяга, я после поговорю! Я тебя сковородником приласкаю!
И когда страсти накалялись, ссора набирала силу драки, мужики нехотя уходили...
Но самым главным и желанным слушателем был дед Кузьма. Тут открывались самые сокровенные дела и думы, даже и в брежневские времена, когда, по слухам, снова начали хватать за болтовню, — открывались подкладки совсем не героической стороны прошлой войны. Один из таких дней особенно запомнился мне.
— ... Слыхал, что наговорили тут эти вояки? — спрашивал дед Терентий никогда не воевавшего Кузьму, случаем ли, хитростью увернувшегося от призыва. — Слыхал? — спрашивал дед после очередного сборища. — Прямо жуть берет, герои. Когда войны и в помине нет. Языки они брали, штабы громили, кровь мешками проливали! А им было-то тогда кому двадцать, а кому и поменьше. Моему старшему и средненькому ровесники. Как же, и я понимаю, худо им было. У самого двое сыновей погибли, два брата и племяш. Да эти-то все на фронт попали когда?
— Когда? — переспрашивал Кузьма без интереса.
— Когда уже поперли немцев: сорок третий, сорок четвертый, вот когда. А вот когда от них драпали — худо им было, необстрелянным-то.
... Все это, и приход Кузьмы Лукича в тот день в наш деревенский дом, и двух стариков инвалидов: один — с культей, другой — без ноги, не любивший искусственных «непослушных» протезов, а носивший самодельный, как в дупло втыкавший туда культю левой ноги, — живо вспомнилось мне теперь, когда я прочитал в газете «Неделя» за май этого года статью. Как по сердцу ударила: «Порядок клеймения таков». В 1942 году, 20 июля вышел приказ Верховного командования сухопутных сил. Берлин — Шенеберг: «Советские военнопленные должны быть клеймены особым устойчивым знаком. Знак состоит из снизу открытого острого угла, около 45 градусов и 1 см. длины на левой половине ягодицы, на расстоянии пяти пальцев от заднего прохода. Знаки делать ланцетами, какие находятся в каждой воинской части. В качестве краски употреблять китайскую тушь...»
Это был праздник, верно, День Победы, и бабка не ворчала на то, что все четверо — и Кузьма, и дед, и двое инвалидов — все были под хмельком. Она все что-то подавала на стол, то и дело меняла щи, картошку, соленую желтую солонину с аппетитным мясцом и лубяной шкуркой резала ломтиками, а я делал вид, что учу уроки.
Бабка приносила грузди ароматные, исчерна-розовые в рассоле, пухлые оладушки. От самогона отказывалась, ее неволили, силком усаживали на табуретку, она пригубила, намочила язык и замахала ладошкой: «Ну яд, как есть яд...»
В конце концов не выдержала, увела меня из горницы, отгоняя ладошками дым от самосада, затворила за нами дверь в кухню, а я приладился с уроками на краешек подоконника. А в горнице дым стоял коромыслом. Друзья прикладывались к самогонке по единой, но неоднократно. Они перебивали друг друга, спорили, упрекали. В конце-концов опустела огромная диковинная склянка, и, очевидно, воспоминания о войне в тот день достигли самой высокой точки, апогея.
— Ха-ха-ха, — громко смеялся дед Кузьма, — верно, верно, я вспомнил, вас тогда шестерых забрали...
— Да ты слушай, Кузя... На фронт-то забирали кого в чем: старенькие сапоги, телогрейка, в шапках, годных только на галчиные гнезда. А в холщовых сумках за плечами: яички, сухарики, пышечки-фуишечки... Негусто. А осень была мокрая, будто небо плакало об нас, горемычных, Всем было кому под сорок, а кому и больше. У меня пятеро оставались, навострили тогда сдуру. Всей деревней провожали, море слез выплакали. Мой младшенький влепился в меня: «Тятька, возьми меня с собой». В военкомате разделили всех по спискам, двое только и вернулись: Семен-Таракан без ноги да я из плена. От Сонино часов пять шел. Доходяга, будто кровь из меня выцедили.
Двое инвалидов из соседнего села курили молча и сумрачно. Я делал вид, что тружусь над прописями, а сам напряженно вслушивался.
— А меня Бог миловал, — весело, смеясь говорил дед Кузьма, как бы нарочно хвалясь: какой он все же хитрый, умный, лучше всех из Выселок. — Бог миловал. Спасибо, я мужик такой ловкий...
— Ты сам себя миловал, ловчил, — оборвал его дед Терентий. — Я же один раз комиссию проходил с тобой в сорок первом. Чего ты так вырядился-то? Помнишь? Одна нога в сапоге разбитом, другая в калоше старой на веревочках. Все норовили почище одеться, помылись в бане, а тебя как из нужника вытащили.
Мужики все загудели недовольно.
— Я тогда золотарем был...
— Да знаю, что не комиссаром. Ты и сейчас-то все плутуешь, выгадываешь.
Мужики заговорили громко, все больше хмелея. Пустой посуды на столе было много. Из четырех братьев деда моего погибло двое, а дед был в плену фашистском, погибли два племянника, один пропал без вести. Словом, за дверями в горнице счет шел громкий, старики ошибались, поправляли самих себя, а мы с бабкой скучно сидели в кухне и хлебали жирные щи с оладьями. Вдруг слышим — плач не плач, смех не смех... «Ну-ка глянь, чего он там, дед-то... Вот горемыка-то, — ворчала бабка незлобиво, — чего-то выкозюливает, глянь-ка».
Дед показывал клеймо точно на том месте, как приказывал шеф Верховного командования сухопутных сил, согнувшись, а мужики смотрели и почему-то смеялись. А дед плакал и ругался. Китайская тушь уже плохо была различима на ягодице левой половины, но было заметно.
Очевидно, бабка не знала о клейме, дед не "показывал и ни в «оттепель» ни после никому не говорил, а в баню ходил всегда один и после всех. Я хотя вся деревня знала, что он был в плену и что его систематически таскали в районное энкавэдэ, тайну знака он не выдавал, совестился, что ли, не хотел ли бередить душу, Бог его знает. А тут по-пьянке, при долгой беседе да еще в такой день — не выдержала душа обиды, не теленок ведь, человек...
Сидели за плен не все. Деда только «таскали», как он говорил тогда бабке: спрашивали всё одно и то же, записывали и бумаги сверяли.
— Ну, чего он там притих-то? — спросила бабка, когда я вернулся в кухню. — Чего, язык-то корова отжевала?
И когда сама, громко закрыв печь заслонкой, раскрыла дверь, посмотрела в горницу, начала ругаться:
— Капли пить нельзя, хоть ополосни и в гроб положь, а вот неймется. Эка надобность зад мужикам показывать?! У всех раны есть: тот без кисти, этот без ноги...
— Молчи, дура, дура стоеросовая! — озлился дед. — Ты знак посмотри, не видала же...
Бабка уже плохо видела след далекой беды, но и она как-то сникла, заплакала, схватила зачем-то меня за руку и увела в кухню. И, чего с ней никогда не было, вдруг налила в стакан граммов сто и залпом выпила. А выпив единым духом, вытерла уголком платка глаза и губы.
В горнице стало тихо, как будто там никого не было, хромали ходики. Через минуту-другую дед скрипучим тихим голосом сказал бабке:
— Эй, Ильинишна, принеси-ка нам, у нас тут вся!
И бабка, всегда ворчливая, недовольная, вспыхивавшая, словно береста на огне, от слова «вся», как-то порывисто, как молодая, снялась с лавки, мельком взглянула на причудливую склянку Кузьмы Лукича, трогательно и неловко прижимая к плоской своей груди, принесла отрытую откуда-то из «заначки» бутылку очищенной настоящей сельповской водки и отдала старикам.
Все это запомнилось зримо: и еле заметный уголок на левой ягодице деда, и угрюмый инвалид с оборванной кистью, и деревянный протез у хромого с резиновой на бивкой снизу...
Многое случилось и после этого за двадцать лет моей жизни, но вот этот знак, открытый острый угол, верно, много раз подновляли, размывая тушь. А как это дела¬ли, дед рассказывал со слезами, трезвый же — никогда и никому. И это, если понять, этот его стыд был и в самом деле глубокой трагедией человеческой души. И вот я выписал из той же «Недели» статью полувековой послевоенной давности: «Порядок клеймения таков: стянутую кожу намочить китайской тушью, потом поверхностно колоть раскаленной ланцетой. Для устойчивости знака каждые 14 дней, 4 недели, 3 месяца знак проверять и по необходимости возобновлять. Это мероприятие не должно мешать работе. Поэтому клеймение работающих провести по возможности в бараках рабочих команд или при следующей дезинфекции». Так приказал шеф Верховного командования.
Дед в послевоенные годы брал меня с собою в баню. Шли мы с ним медленно, — высокий гнутый старик с полотенцем на плечах, такой немногословный и такой родимый — так и остался он у меня в памяти.
О всех ранах, рубцах и ожогах я расспрашивал его, а про знак, сделавшийся каким-то грубым наростом величиной с грецкий орех и даже схожий с этим орехом, — об этом знаке так и не спросил, не осмелился. А надо бы. Надо спрашивать и рассказывать надо. И. вспоминать об этом надо. И когда я волей судьбы был закинут в Берлин, ходил в наше трагическое время «реформ» вдоль рисованной и разбитой берлинской стены, вдоль сияющих супермаркетов и гастштетов, в которых пьют тягучее пиво и одобряют «продвижение НАТО на Восток», я вспоминаю бедный, заставленный пустой посудой стол в моей деревне, слезы деда и радостные возгласы Кузьмы Лукича:
— А меня Бог миловал! Бог миловал!..








Нравится



Общий список авторов и произведений можно посмотреть здесь

Задать вопрос автору можно здесь

"Последняя волна" форум





Категория: Произведения на конкурс | Добавил: LastWave (19.01.2013)
Просмотров: 778 | Теги: проза, конкурс, Произведения, Рассказы

Облако тегов

Опрос

Считаете ли Вы, что у русского народа, титульной, образующей нации, должна быть единая культура?
Всего ответов: 340

Друзья сайта


Сайт по-читателей



НГУР


ЛИА Альбион
издательство Альбион



РНБ



Сайт о культуре


        Яндекс.Метрика